мне три маленьких заколки. Такими заколками многие женщины крепили платки, чтобы те не соскальзывали. Я так и не научилась нормально носить платок. Это был наш с Резван ритуал: перед публичными выступлениями или лекциями она проверяла, не сполз ли мой платок и хорошо ли держится на месте. Она сказала: дорогая моя Нафиси, жаль, что на память обо мне тебе останется такой подарок, но я за тебя тревожусь. Обещай, что будешь носить эти заколки, когда я уеду. Хочу, чтобы к моему возвращению ты все еще была здесь.
Госпожа Резван готовилась ехать в Канаду. Наконец, спустя годы труда, она получила заветную стипендию и поступала в аспирантуру. Она мечтала об этом много лет, но сейчас, когда момент наконец настал, от тревоги не могла им насладиться. Она постоянно нервничала, боялась, что у нее ничего не получится, переживала, что не готова взять на себя такую задачу. Я же радовалась, что она уезжала: радовалась и за нее, и за себя. Ее отъезд почти принес облегчение.
Резван казалась мне чересчур амбициозной; я чувствовала, что она использует меня и подобных мне людей для достижения своих целей. Потом я узнала, что амбициями все не ограничивалось. Она не просто стремилась продвинуться и стать завкафедрой, хотя об этом тоже думала. Ей хотелось стать видным персонажем в мире литературы, однако ей не хватало таланта, а тяга к власти и контролю порой превосходила и даже противоречила любви к литературе. Она вызывала у меня очень неоднозначные чувства. Я всегда понимала, что она недоговаривает, что вот-вот да скажет о себе что-то важное, что откроет мне ее истинную суть. Возможно, мне надо было расспросить ее, проявить любопытство. Возможно, если бы я не придавала такого значения ее вмешательству в мою жизнь и требованиям, я бы больше увидела.
В конце лета 1990 года впервые за одиннадцать лет мы с семьей поехали в отпуск на Кипр и встретились с сестрами Биджана, которые никогда не видели наших детей. Мне много лет не разрешали выезжать из страны, а когда наконец разрешили, меня словно парализовало; я не могла себя заставить обратиться за паспортом. Если бы не терпение и настойчивость Биджана, я бы никогда не получила этот паспорт, но в конце концов я это сделала, и мы выехали без всяких проблем. Мы остановились у приятельницы, бывшей студентки госпожи Резван. Она сказала, что госпожа Резван справлялась у нее обо мне, моей работе и семье.
Позже, когда мы вернулись домой, она сказала, что в день нашего отъезда, может быть, даже на том же самолете, на котором мы потом улетели в Тегеран, Резван прилетела на Кипр в отпуск. Она была одна. Позвонила моей подруге, справилась обо мне, и та ответила, что я только что уехала. Подруга рассказала, что Резван попросила отвезти ее во все те же самые места, где мы побывали, пока я была на Кипре. Она спрашивала, что я там делала, куда ходила. Однажды они пошли на пляж, куда мы ходили купаться.
Госпожа Резван стеснялась. Она не хотела раздеваться и оставаться в купальнике, а когда все-таки разделась, попросила подругу отвести ее в пустынную часть пляжа, где ее никто бы не увидел. Она забежала в воду, но вскоре вышла и сказала, что хотя она старается, у нее не получается привыкнуть разгуливать в одном купальнике.
Уехав из Ирана, Резван пропала из моей жизни. Она исчезла совсем, и это ощущалось особенно остро, учитывая, что прежде она вмешивалась в мою жизнь довольно навязчиво. Она не писала писем, а когда приезжала в Иран, не звонила; все новости о ней я узнавала через секретаря отделения английского языка. Дважды она просила продлить ей срок пребывания в Канаде, чтобы дописать диссертацию. Иногда я вспоминала Резван, когда шла по коридору или проходила мимо ее кабинета; ее отсутствие вызывало и облегчение, и грусть.
Через несколько месяцев после приезда в Америку я услышала, что у нее рак. Я ей позвонила; ее не оказалось дома. Потом она перезвонила. В ее голосе слышалась та же любезность и теплота, что в Тегеране. Она расспросила про наших общих студентов, про мою работу. А потом впервые за все время открылась и стала рассказывать про себя. Она не могла больше писать из-за сильной боли, постоянной слабости и усталости. Ей помогала старшая дочь. Она по-прежнему мечтала о будущем, надеялась на лучшее. Открытость чувствовалась даже не в содержании ее рассказа, а в том, как она говорила, в тоне ее голоса, заставлявшего поверить в ее простое признание своей слабости, неспособности писать, зависимости от дочери. Последний курс лечения внушал оптимизм, хотя рак дал много метастаз. Она спросила меня о работе. Я не стала говорить, что здорова, пишу книгу и в целом живу в свое удовольствие.
То был последний раз, когда я с ней разговаривала; вскоре она совсем заболела и уже не могла говорить по телефону. А я постоянно думала о ней, и эти мысли почти превратились в одержимость. Как несправедлива жизнь, думала я; Резван была так близка к цели, и тут рак. Я не хотела говорить с ней и напоминать, что мне снова повезло больше – мне пожаловали дополнительное время на этой Земле, а у нее его несправедливо отняли.
Вскоре после нашего последнего разговора она умерла. Но продолжала вмешиваться в мою жизнь, только теперь уже по-другому. Я иногда воскрешаю и воссоздаю ее в своем воображении. Пытаюсь осмыслить невысказанные чувства и эмоции, повисшие между нами. Она идет мне навстречу в дрожащем свете керосиновой лампы, как в нашу первую встречу, лукаво смотрит на меня искоса и проходит мимо, оставляя меня наедине со своими сомнениями и сожалениями.
Весной 1996 года, в начале марта, я впервые заметила преображение Нассрин. Однажды она пришла на занятия, одетая иначе – на ней не было ее обычной накидки и платка. Махшид и Ясси носили платки разных цветов и снимали их сразу, перешагнув порог квартиры. Но Нассрин всегда одевалась одинаково и позволяла себе разнообразить лишь цвет накидки: та была или темно-синей, или черной, или темно-коричневой.
В тот день она пришла позже обычного и как ни в чем ни бывало сняла пальто. Под ним обнаружилась светло-голубая рубашка, темно-синий жакет и джинсы. Свои мягкие черные волосы она заплела в косу и перекинула ее на сторону, взмахнув головой. Манна и Ясси переглянулись, а Азин сделала ей комплимент и сказала, что она хорошо выглядит; наверно, поменяла прическу.